Что менее понятно, это то, что она сама получает из наших взаимоотношений. Я неоднократно задавал ей этот вопрос: почему она тратит столько своего драгоценного времени на такого меланхолика и поклонника Милтона, как я? Ее ответ всегда был один и тот же.
– Я предназначена для тебя, – говорит она.
Мы находим свободные табуреты у длинной стойки бара и заказываем дюжину нью-брунсвикских устриц и пару мартини – для начала. Народ вокруг кишмя кишит, и все орут, как маклеры на бирже. Тем не менее мы с моей спутницей тут же оказываемся словно в коконе наших общих мыслей, отделенном от всех остальных. Я начинаю разговор с пересказа своей встречи с Уиллом Джангером, добавив несколько особо острых и убийственных ремарок к тем, которые действительно высказал ранее (и опустив все свои исповедальные откровения насчет Тэсс). Элейн улыбается, хотя явно видит все мои преувеличения (и, скорее всего, умолчания тоже). Я знал, что так оно и будет.
– Ты действительно так ему все это и высказал? – уточняет она.
– Почти, – отвечаю я. – Я, конечно же, очень хотел бы все это ему высказать.
– Тогда будем считать, что высказал. И пусть в архивных записях будет указано, что эта скользкая змея, Уильям Джангер с физического факультета, зализывает сейчас вербальные раны, нанесенные ему опасно недооцененным Дэйвом Аллманом, этим любителем старинных книг.
– Да. Мне это подходит. – Я киваю и отпиваю из стакана. – Я себя сейчас чувствую вроде как сверхдержава, у которой имеется друг, принимающий твою версию реальности.
– Нет никакой реальности, есть только разные версии.
– Кто это сказал?
– Я, насколько мне известно, – говорит моя коллега и тоже делает большой глоток.
Водка, успокаивающее ощущение и удовольствие быть рядом с ней, уверенность в том, что ничего похожего на реальную опасность пока что не может на нас свалиться, – все это заставляет меня почувствовать, что все будет о’кей, даже если я занырну еще дальше и расскажу О’Брайен о своей встрече с Худой женщиной. Я вытираю губы салфеткой, готовясь к рассказу, но тут она начинает говорить сама, прежде чем я успеваю произнести первое слово.
– У меня есть новости, – сообщает Элейн, проглатывая устрицу. Это вступление заставляет предположить, что у нее в запасе имеется некая высокосортная сплетня, нечто поразительное и непременно с сексуальным привкусом. Но потом, проглотив, она объявляет:
– У меня обнаружили рак.
Если бы у меня в этот момент было что-нибудь в горле, я бы подавился.
– Это шутка? – спрашиваю я. – Говори же, это гребаная шуточка?
– Разве онкологи в нью-йоркском пресвитерианском госпитале шутят?
– Элейн! Боже мой! Нет, не может такого быть!
– Они не совсем уверены в том, когда это началось, но теперь это дошло до костей. Что объясняет мои бездарные проигрыши в сквош в последнее время.
– Мне очень жаль…
– Какая там на сей счет имеется нынче дешевая мантра из дзен-буддизма, что предлагают в дисконт-шопах? Это то, что есть.
– Нет, ты серьезно? Я хочу сказать… конечно, это серьезно… но насколько далеко это зашло?
– Довольно далеко, как они говорят. Это что-то вроде курса дополнительного продвинутого обучения в университете или нечто в том же роде, как аспирантура. Подавать заявления о приеме могут только раковые опухоли, уже закончившие все предварительные курсы подготовки.
Она удивительно стойко держится и сохраняет отличное чувство юмора – мне это здорово сейчас помогает вместе с укрепляющим воздействием мартини, – но чуть заметное подрагивание уголка ее рта, которое я тут же замечаю, свидетельствует о попытках сдержать слезы. А затем, прежде чем я осознаю это, я сам начинаю плакать. Я обнимаю ее, сбросив при этом с подноса со льдом на пол пару устричных раковин.
– Спокойнее, профессор, – шепчет О’Брайен мне на ухо, хотя обнимает меня не менее крепко, чем я ее. – У людей может сложиться превратное мнение.
А какое тут может быть мнение? Такое объятие не спутаешь с каким-то другим, с признаками страстного желания или с поздравлениями. Это безнадежное объятие. Так ребенок обнимает кого-то из близких на вокзале в момент расставания, до самого конца сражаясь с неизбежным, вместо того чтобы вежливо, как это делают взрослые, смириться с ним и подчиниться.
– Мы что-нибудь придумаем, – говорю я. – Найдем других врачей, получше.
– Поздно, Дэвид, это слишком далеко зашло.
– Ты что, уже примирилась с этим, да?!
– Да. Хочу попытаться, во всяком случае. И прошу тебя мне помочь.
Она отталкивает меня от себя. Не от смущения, а просто чтобы я видел ее глаза.
– Я понимаю, что ты напуган, – говорит она.
– Конечно, я напуган. Это же такое несчастье…
– Я не о раке. Я говорю о тебе самом.
Она делает глубокий вдох. То, что она собирается мне сказать, явно требует значительных усилий, энергии, которой у нее может и не быть. И я беру ее за руки, чтобы хоть как-то поддержать. И склоняюсь ближе к ней, готовый слушать.
– Я никогда не могла понять, чего ты так боишься, но есть в тебе что-то такое, что загоняет тебя в угол, да так плотно, что ты зажмуриваешься, чтобы этого не видеть, – говорит она. – Тебе необязательно сообщать мне, что это такое. Готова спорить, ты и сам этого не знаешь. Но вот какое дело: меня, вероятно, уже не будет рядом, когда ты от него наконец отобьешься. Я хотела бы быть вместе с тобой, но, видимо, ничего не выйдет. И тебе понадобится чья-то помощь, поддержка. Ты с этим в одиночку не справишься. Лично я не знаю ни одного человека, который мог бы с этим справиться.