Только когда мы пересекаем границу, отделяющую Флориду от Джорджии, О’Брайен собирается с силами задать мне вопрос, почему я так уверен, что Тоби указал нам на Канаду.
– Это не Тоби, – говорю я ей.
– Тогда откуда ты это узнал?
– Мне сказал Кевин Лилли.
– Дэвид, но это же невозможно!
– Почему это?
– Мальчик же не в состоянии говорить!
– Он говорил со мной.
– Но я же этого не слышала!
– Так и должно было быть.
На секунду Элейн мрачнеет от зависти. Она пытается спрятать это от меня, отвернувшись к окну, но я тем не менее успеваю заметить выражение ее лица. Без умения быть конкурентоспособным никому никогда не заработать приличную стипендию, не получить грант и не заслужить место в исследовательской организации, как это сумела проделать она.
– Велиал заставил Кевина кое-что заучить наизусть. И тот сумел сообщить мне это шепотом, – говорю я, надеясь завлечь свою спутницу обратно в беседу этакой завлекательной приманкой – вопросом, который напрашивается сам собой. Уловка срабатывает.
– «Рай утраченный», – догадывается она. – Какая именно цитата?
– А вот какая:
Он оглядел пустынную страну,Тюрьму, где, как в печи, пылал огонь,Но не светил и видимою тьмойВернее был, мерцавшей лишь затем,Дабы явить глазам кромешный мрак.
– Не понимаю. Мы направляемся в тюрьму? В печь?
– Ну не в пентхаус же!
Я объясняю, что сначала и сам ничего не понял. В этих стихах не было спрятано ни единого слова, которое указывало бы на место назначения, на город, штат или страну. Но я был уверен: несмотря ни на что, это было как-то связано со мной самим. Что, в свою очередь, привело меня к мысли, которую Тоби подтвердил на прощание.
Узнать еще одну, последнюю истину. Твою истину, Дэвид.
– Если это касается лично тебя, то это должно касаться и лично меня, – задумчиво говорит О’Брайен. – Помнишь? «Меня не знать лишь может сам безвестный».
– Помню.
– И как же могут две наши жизни привести к одной и той же истине?
– Не знаю. Но думаю, что знаю, где это должно произойти. Строки, которые зачитал мне Кевин, рассказывают о Сатане, обследующем ад, его дом. И его тюрьму. Тюрьму по названию, хотя и не обязательно по сути дела – это лишь место, не менее часто описываемое как озеро огня, как геенна огненная. Как только я об этом подумал, так сразу понял, догадался, что попал в точку, – говорю я.
– Отлично. Но мне все равно требуется объяснение.
– Озеро. Огонь. Мы пару лет жили в лачуге на берегу, когда я был мальчишкой. Мой папаша тогда в очередной раз сидел без работы из-за пристрастия к виски.
– Лачуга на берегу озера, – протягивает О’Брайен, постукивая кулаком по приборной панели. – Попробую догадаться. Она в конечном итоге сгорела, да?
– Наполовину верно. Лачуга была на берегу реки. Реки, которая впадает в Горелое озеро.
– Это та река, в которой утонул твой брат?
– Я никогда не говорил тебе, что он утонул.
– Но я права, не так ли?
– Да.
– О’кей, – говорит Элейн голосом, который снова звучит как хриплый шепот. – Считай, что ты меня убедил.
Я прошу О’Брайен на некоторое время сменить меня за рулем, пересаживаюсь на заднее сиденье и притворяюсь, что заснул. Однако вместо сна я открываю дневник Тэсс на том месте, где перестал его читать в прошлый раз, и читаю ее записи, читаю написанные ею слова – в равной степени чтобы видеть перед глазами выведенные ею буквы и те мысли, которые она там зафиксировала. Видеть ее почерк, ее руку, трудившуюся над этими страницами. Это след, отзвук ее присутствия, к которому я почти могу прикоснуться, благодаря которому почти могу вернуть ее обратно в мир живых.
Папа всегда рассказывает мне разные истории о том, какой я была маленькой. Вспоминает события, которые я почти не помню, потому что была слишком мала. Но теперь они, кажется, стали для меня вроде как моими собственными воспоминаниями, потому что я слышала эти истории так много раз.
Вот, например, одна такая история:
Когда мне еще не исполнилось и двух лет, я любила по утрам забираться в постель к родителям. Папа всегда просыпался первым. И он всегда старался не разбудить маму, чтоб она еще поспала, поэтому обычно именно он относил меня в ванную, потом варил мне кашу и так далее. Он говорит, что это была его любимая часть дня. Но я слышала, как он то же самое говорит о чтении мне перед сном. И о тех моментах, когда он видел мое лицо, забирая меня из детского садика. И когда мы вдвоем сидели в кафе и ели сэндвичи с тунцом. И когда он расчесывал мне волосы после ванны.
Как бы то ни было, он просыпался первым, а я уже была там и СМОТРЕЛА на него. На его лицо, всего в трех дюймах от моего. (Папа всегда говорит, что это достаточно близко, чтобы он почувствовал мое дыхание. – И чем оно пахло? – Теплым хлебом, – говорит он.)
И я каждый день задавала ему один и тот же вопрос: «Ты счастлив, папочка?»
«Сейчас я счастлив», – всякий раз отвечал он.
Самое смешное во всем этом то, что я по-прежнему хочу задать ему этот вопрос. Даже сейчас. Не потому, что меня интересует ответ. Я просто хочу сделать его счастливым, задав этот вопрос. Дышать рядом с ним и для него, чтоб он чувствовал мое дыхание и чтобы одного этого было достаточно для счастья.
А потом, среди записей, подобных этой, мне попадается нечто странное.
Вставки, которые никак не сочетаются с тем, что было перед ними и после них. Второй голос, более мощный, чем первый, словно бы прорывается вперед.
Папа считает, что может убежать от того, что его преследует. Может быть, он даже этого не видит или убеждает себя, что не видит. ЭТО НЕ ИМЕЕТ ЗНАЧЕНИЯ. Оно все равно за ним гонится. Точно так же, как оно гонится за мной.